Хреновинка [Шутейные рассказы и повести] - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ранним утром, едва отъехав за поскотину, Григорий Иваныч остановил гнедка, опрокинул кошевку вверх полозьями и прыгающими, любопытными руками принялся отвинчивать гайки.
«Неужто Никита догадался, выгреб золото?»
Кровь в лице то холодела, то вскипала. И вдруг…
Сорвал Григорий Иваныч с головы шапку, пал на колени в снег, крикнул:
— Царь небесный, батюшка! Даша, ребята, Афанасий Ермолаевич!!
Гнедко всхрапнул и покосился на него. И неизвестно, на крыльях какой волшебной птицы летел Григорий Иваныч в свое село, к купцу-хозяину:
— Тпру!
Легким пухом, с легким сердцем впорхнул он в хозяйские хоромы и облегченно, как гиря с плеч, крикнул во все легкие:
— Афанасий Ермолаич, вот! Вот выручка, а вот девять тысяч двести… Те самые… Вот!
И швырнул на стол скрученные в трубочки, чуть проржавленные с краев кредитки — потайные проемы в кошевке были пригнаны плотно. И швырнул два звонких столбика червонцев, — звякнуло золото, заиздевалось: «Сколько, сколько, сколько я испортило вам крови?..» И последний раз устрашительный леший всхохотал, последний раз побренчал обманным золотом в — в чащу. Темный сон окончился, ядреное солнечное утро было, золотые зайчики играли в серебряной бороде купца-хозяина.
Хозяин, так же как и в тот далекий несчастный день, широко разинул рот и выпучил мутные глаза. И пока пересчитывал девять тысяч двести, все головой крутил, чмокал, улыбался. Потом сказал, покаянно всплеснув руками:
— Ну, Григорий Иваныч (первый раз в жизни приказчика по отчеству назвал), прости меня, старого дьявола, Григорий Иваныч! Вот пока что тебе в награду двести золотом: А эта вот три сотенных бумажки, — они шибко проржавели, — обменяй в городе, в банке. А ежели, допустим, не обменяют по причине порчи, пожертвуй их в Богоявленский монастырь отцу Исидору на вечное поминовение родителей моих. Я бы сам поехал в город, да болен, понимаешь, спина гудит.
— Ну, а если обменяют в банке, жертвовать в монастырь все три сотни?
— Нет, что ты! — испугался купец и повернул к иконам спину… — Сотнягу сунь… Будет за глаза.
Купец в волнении тяжко дышал и расслабленно сел в кресло:
— Плохое мое здоровье стало, — сказал он. — Ноги пухнут.
Григорий Иваныч переминался у стола, поглаживая ладонью скатерть. Скатерть грязная, в яичнице, в жирных пятнах от щей, от сала, в красных пятнах от вина. В комнатах неряшливо, одиноко, скучно; пахло ладаном, чадом восковых свечей, лампадным маслом, по грязному полу черный таракан бежал, и солнышко нехотя красило выцветшие мрачные обои на стенах.
— Одышка, — оказал купец; лицо его было испуганно, печально.
Григорию Иванычу стало жаль купца.
— Вам бы полечиться, Афанасий Ермолаич, да отдохнуть…
— Отдохнуть? — захрипел купец. — А кто будет делом заправлять?
— Дело — бог с ним. Здоровье — главное.
— Не ты наживал, не тебе и учить меня… Ну, ступай, милый, с богом… Ступай, Григорий Иваныч…
Тот пошел и сказал от двери:
— Вот вы меня наградили, монахов хотите наградить. А как же мужик Никита? Надо бы и его поблагодарить…
Купец поднялся, крикнул:
— За что? За то, что счастья своего не мог удержать? К черту!
— Тогда я из своих. А то неловко. — И Григорий Иваныч вышел.
На другой день купец все-таки велел Григорию Иванычу отвезти Никите двадцать пять рублей и лошадь.
— Понимаешь, сон я видел… Будто Никита душил меня: «Подай, Кощей бессмертный, деньги». Вот сволочь какая… Отвези, черт с ним.
На той же неделе, утром, Григорий Иваныч радостно въехал в Никитин двор.
Сухопарый Никита выслушал, распрямил сутулую спину и побледнел, как полотно. Деньги и лошадь, однако, принял. В избу Григория Иваныча не пригласил, только сказал на прощанье жестким, ледяным голосом:
— Девять тысяч… Ну, ну… А что же ты, пес пархатый, говорил, что по лесной части?.. Ах ты, жулик, жулик. Жаль, что я тебе топором башку тогда не ссек.
На Никиту навалилась смертная тоска. Золото скрежетало в его душе, дразнило, отняло покой. Никита запил горькую. Он никому не обмолвился про свою обиду, пил ожесточенно, одиноко. Вся деревня диву далась — мужик был трезвый. Жена и к попу, и к колдуну — напрасно. После молебна с водосвятием Никита пуще запил. В припадке бешеного буйства он выстегнул глаза подаренному коню и разворотил ему ножом верхнюю губу, конь едва кровью не истек.
Под воскресенье крепко Никита уснул. Матрена обрадовалась:
— А ведь, гляди, помог колдун-то…
А утром нашли Никиту в риге. Над самым тем местом, где когда-то стояла купеческая проклятая кошевка, висел на вожжах его жалкий труп.
Афанасий Ермолаич Раскатилов, узнав об этом, перекрестился и, позевывая, назидательно сказал:
— Дурак, царство ему небесное… Правильно в церкви-то поется: «Виждь имений рачителю, сих ради удавление употребивши…» Эх, жизнь, жизнь: пообедай, да и спать ложись. — Он опять зевнул, закрестил рот, пошел в опочивальню.
И в ночь купца не стало. Должно быть, ожесточившийся Никита сорвался с вожжей и придушил его. Купец валялся в спальне на полу. В левой горсти крепко зажаты червонцы, в правой — костяные старенькие счеты, на столе кучки золота. Остановившиеся глаза на темном лице выражали страх и удивление.
Отец Михаил, священник, покивал головой и, горестно вздохнув, сказал:
— Виждь имений рачителю.
ДИВО ДИВНОЕ
Чертова корчмаКасьян стриг овечьими — в полтора аршина — ножницами когти на ногах, хрипел Акулине:
— Вот что, баба, лизаться мне с тобой, как с рыбиной, некогда. Пойду я, баба, в контрабанду. В Москве я был на выставке, а в контрабанде не был. Другие по святым местам шляются, мне это ни к чему, себе убыток, а патишествовать я страсть люблю. Сбирай меня.
Захлюпала, засморкалась баба, руки затряслись.
— Не хнычь, что ты! Из Москвы я ехал, в вагоне с человеком настоящим встретился. Туда, в Польшу, лен идет, а оттуда, через границу, резиновые титьки волокут, знаешь, ребят в городах выкрамливать. Обогатит тебя, говорит.
Забрал Касьян льну самолучшего, поехал зайцем к Польше. Ехать неудобно: и под лавкой лежал — какой-то обормот в нос каблуком заехал, — и на крыше, и на подножке перегона три висел, где-то едва под колесья не попал, и был факт — по скуле кулаком наотмашь, больше часу челюсть сшевеленная была. Однако на пятый день прибыл Касьян в самый аккурат, и главная суть — без копеечки, дарма, потому — такция на железной дороге… благодарю покорно.
Приехал — целые сутки возле корчмы на сеновале дрых; отлежался, пощупал скулу, пощупал переносицу — ничего, в плепорцию — и пошел в корчму чаи гонять.
Корчма низенькая, вся прокисшая, как простокваша, под потолком лампочка чадит. Ах, хорошо, чудесно, народу — страсть: все паны да евреи, есть и русские, но не такие, как Касьян… Ку-уда! Так, одно званье, что Рассея. Даже драки нет. Одно слово, ерунда.
Эх, разве дернуть и Касьяну самогонки. А что такое? Касьян свое вернет.
— Слушай, как тебя! Дамочка приятная, — поманил он жирную черноокую хозяйку. — А дай ты мне на размер души в крепкую плепорцию. Денег у меня нет, подарю я тебе — експорт называется. На!
Взяла хозяйка пучочек льна чудесного, заколыхалась естеством, пошла, и — секунд в секунд:
— Кушайте, пан, на здоровье! Угощайтесь.
Хлобыстнул Касьян стакашек, и другой, и третий.
Вдруг с души очень потянуло, и стало голову, как у барана, обносить. Что же это, а?
Подошел к нему человечишко, кобелек не кобелек — лисица.
— Тут, говорит, примесь, папаша, наворочена: для пущей крепости на табаке варят.
— Я понимаю, — сказал Касьян. — Я сто разов здесь бывывал, всех жуликов в личность знаю. Проходи, кормилец, — и со стула пересел для верности на изрядный тючок собственного льна.
А человечишка тоже возле Касьяна на корточки, и морда у него лисья, острая, нюхтит: так бы и долбанул ему в очки.
— Вы, папаша, гусь? — спросил лисенок.
— Сам ты гусь лапчатый. Я — Касьян, хрестьянин. За границу патишествую по своим делам.
— Хи-хи-хи… Я про то и говорю: за границу полетишь?
— Пошто лететь. Иропланщик, что ли, я? Я завсегда через канаву чохом действую. Прыг — и за границей.
А в голове у Касьяна гулы идут, а гвалт в корчме все веселей, все толще. Эх, вскочить да сорвать с хозяйки красненькое платьишко, уж очень, понимаешь, телеса сдобны, физкультура называется.
— Врешь! Не сомущай, лисья твоя морда. У меня своя баба есть, женский пол… Молчи!
— Что ты, папаша, я молчу, я не говорю… Это ты сам кричишь, — схихикал лисенок и очками поблестел.
Глядит Касьян — над очками рожки лезут:
«Черт с ним, наплевать, — подумал Касьян, — в случае неприятности — крестом окщусь».
А тот окаянный все ближе, ближе, того гляди, прыгнет в самый рот. Рыгнул Касьян, стиснул крепко зубы.